Ночью снова лёг в пятом часу утра, «добивая» новый очерк о ветеране Великой Отечественной «Надо было, чтоб я жил». Это был один из десятка очерков, написанных для читинской газеты «Эффект», куда я пришёл незадолго до празднования 65-летия Великой Победы с предложением начать рубрику о ветеранах. Надо сказать, что рубрика, утверждённая сразу, оказалась настолько востребованной, что героев для очерков не нужно было искать специально – они находились сами. Позже из этих очерков я соберу отдельную книгу.
Я не был на войне, но каждая встреча с ветеранами давала всё новые и новые ощущения, словно, это я бежал с ППШ в атаку и слышал, как над головой свистят осколки и пули. Возможно, поэтому работа над очерками была лёгкой:
«Фёдорычу снова приснилась война. Сержант Георгий Глушенков опять, уже в тысячный раз, палил во «фрица» из своего раскалённого от стрельбы «Максима», и кричал не своим голосом номерам, чтобы скорее тащили ему патроны.
Старик открыл глаза, с трудом осознав, что это снова был сон. Один и тот же. С облегчением вздохнув, Фёдорыч, не спеша, встал. Прошёл через комнату в кухню, на ходу поприветствовав своего деревянного друга Оболтуса, которого он выпилил из корня спиленной берёзы. Через полчаса ветеран будет пить чай и вспоминать «проклятую», что снится ему вот уже 64 года. Потом старик достанет старый альбом с военными фотографиями, долго будет смотреть в глаза своим однополчанам, из которых он остался почти один…»
Я люблю говорить с ветеранами, которых с каждым днём становится всё меньше и меньше. Есть в этих стариках что-то такое, что нужно успеть ухватить любой ценой, без чего наша жизнь станет заметно тусклее. Скоро в мире не останется НИ ОДНОГО ветерана Великой Отечественной войны! Осознание этой несправедливой неизбежности не даёт покоя. Позже в предисловии к своей книге сами собой напишутся грустные слова:
«…Их осталось очень мало – рядовых, сержантов и лейтенантов Великой Отечественной. Так мало, что даже страшно - несколько тысяч на огромную страну! Но страшнее всего то, что вместе с ветеранами умирает память о войне, забыть которую нельзя хотя бы потому, что кое-где фашизм снова начал поднимать свою бритую голову.
Год назад Россия отметила великую дату – 65 лет Великой Победы. Это даёт надежду на то, что не всё светлое ещё порушено. Но, отгремят праздничные салюты, замолчат военные оркестры, в шкафы будут убраны мундиры с боевыми орденами и начнутся обычные серые будни, в которые, как в воронку, затянет все предпраздничные лозунги и воззвания «помнить о ветеранах». Скорее всего, всё пойдёт, как и прежде – без стариков, к нашему стыду давным-давно оставшихся на обочине истории из-за обычного невнимания к ним...»
До сих пор перед глазами – маленький заржавевший осколок на ладони, который вышел из снайпера Глушенкова спустя сорок с лишним лет. Между прочим, ощущение невероятное – будто действительно держишь в руке время… Трудно писать о том, чего ты не видел и о чём знаешь только по фильмам да рассказам очевидцев, но не писать об этом ещё труднее. Хочется, чтобы об этом знали все:
«Наш разговор плавно перешёл ко второму ранению деда Георгия, и тут меня ждал неожиданный сюрприз.
- А сейчас я вам кое-что покажу, - неожиданно сказал дед Георгий.
Ветеран долго искал «кое-что» сначала в шкафу, потом в соседней комнате и, наконец, радостный, вынес в гостиную полевую сумку. Аккуратно вытащив из кармашка белую пластиковую ампулу, дедушка негромко сказал: «Это мой осколок. Вытаскивайте».
Я тихонько вытащил осколок из ампулы, но в это время он, как назло, выскользнул и упал на край стола.
- Осторожно! – дед Георгий, схватил меня за руку. – Осторожно... Я вам сначала бумагу дам, чтобы он не укатился никуда.
Маленький, заржавевший, но тот самый – настоящий, с войны, осколок лёг на белый лист. Трудно описать, что я почувствовал при этом. Во всяком случае, тот момент запомнился мне надолго. После войны осколки часто выходили из деда Георгия. Этот, предпоследний, вышел из ветерана в 1983-м после воскресника в метеослужбе.
Ранило Георгия Фёдоровича в Седельце под Варшавой после взрыва немецкой мины. Взрыва сержант не слышал. Только почувствовал сильный удар в плечо и в грудь, и ещё нестерпимую боль.
- Тяжёлое ранение получилось, - вздохнул дед Георгий. – Много я тогда крови потерял. В госпитале месяцев пять провалялся. В коме несколько дней был. Сколько осколков поймал, даже не скажу – много. Один до сих пор во мне сидит.
Фёдорыч достал с полки несколько рентгеновских снимков. Взяв один из них, дедушка подал его мне: «Вот он». - На снимке отчётливо было видно белое пятно в грудном отделе.
- Девять миллиметров до сердца не достал. Так и хожу с ним. Я-то думал, что он маленький, а он 14 на 12 миллиметров оказался...»
Фёдорыч, Фёдорыч…
Наконец, поставлена последняя точка в очерке. Проверяю текст на наличие явных «блох» и выключаю компьютер. Всё – спать. Спать хоть в одежде, иначе – труба.
«Мам, расскажи про Магадан»
Когда была жива моя бабушка, мы много говорили с ней о жизни. Вот уже десять лет со мной нет моей дорогой мамы Тани, как я всегда называл бабулю, Царствие ей Небесное. Думаю, однажды я напишу очерк о бабушке, возможно, это будет отдельная повесть. В столе до сих пор лежат нерасшифрованные диктофонные записи моего разговора с мамой Таней, который я сделал за неделю до её смерти. Как-то уговорил бабушку рассказать о своей жизни. Вот небольшой отрывок из нашего разговора:
- Где ты родилась?
- Родилась-то? Так в деревне Васильево.
- Где это находится?
- Это находится…Как тебе сказать. Какой же это район? По-моему, Нарофоминский. Короче говоря, от Москвы это примерно 100 километров. Город Верея есть. От Вереи - семь километров пешком. Раньше дорог не было, пешком ходили. Не доезжая Можайска станция Дорохово была. И оттуда, значит, от Дорохово-то, на попутных машинах доезжали до Вереи, а там уже пешком топали. Машины, я говорю, не ходили в деревню эту… Как её? Васильево. А местность там такая, как тебе сказать, холмистая, что ли. Неровная. Где-то там ровно всё, а где-то холмистые места. С бабушкой, с мамой приёмной моей матери, всё в церкву ходили…А моя мать с братиком… Они из Можайска были родом. Погибли у них родители в гражданскую войну, и они зимой из деревни в деревню шли – побирались. И видно мальчик так устал, что не дошел он до какой-то деревни. Мать моя посадила братика-то на пенёчек: «Посиди, - говорит, - а я людей позову», - деревня не так далеко была, а он идти уже совсем не мог. И знаешь, пока она ходила, пока что, ребёнок и замёрз. Вот такие дела… А её потом взяла в дети бабушка. У неё своих детей не было - когда-то смолоду бабушка была беременна и на неё наехала тройка, какая-то там гулянка была. Ну, и короче, получился у неё выкидыш, и потом у неё падучая приключилась…
На этом, истерзанном грехом, свете мне очень не хватает моей мамы Тани. Он был бы чуть светлее. Я бы обнял бабушку, чмокнул её в щёку и попросил:
- Мам, расскажи про Магадан, а? Ну, пожалуйста!
Она, как всегда, только бы отмахнулась и тихо сказала, незаметно закрывая рукавом наколку на руке «клянусь любить Гулю»:
- Об этом не рассказывают. Было и было. Чего старое ворошить. Иди, сына, занимайся своими делами, а мне ещё поработать надо.
Потом взяла бы крючок с шерстяными нитками и снова принялась вязать замечательные шали, на которых любила спать наша кошка Анфиска, как никто, понимавшая в них толк. Так только мама Таня умела вязать: петелька-крючок, петелька-крючок. Именно так через несколько лет я буду не писать – вязать свои журналистские материалы, стараясь соединить между собой все части будущей публикации, будь то журналистское расследование, очерк или обзор прессы.
Бабушка
Обычно бабушка рукодельничала до самой ночи, а потом, так и не сняв очки, как правило, сползавшие на самый кончик носа, засыпала с книжкой в руках. Она очень любила исторические романы, особенно серию «Рюриковичи». Казалось бы, всю жизнь бабушка проработала в торговле, а книги любила, дай Бог каждому филологу. Она сыграла в моей журналистской судьбе далеко не последнюю роль, приучив меня к чтению. Когда бабушка засыпала, я подходил, чтобы выключить свет, и тут она просыпалась, начиная оправдываться и по-старчески ворчать: «Ты зачем свет выключаешь? Я же книжку читаю!»
Кстати, о наколке. Точно такую же татуировку сделали себе все девчонки барака на магаданской женской зоне, куда бабушка попала четырнадцатилетней девочкой за опоздание на военный завод во время Великой Отечественной войны. Была у них в отряде цыганка – красавица Гуля. Начальник тюрьмы приметил её сразу. Долго обхаживал, добивался взаимности. Но Гуля была неприступна. На одном из разводов, когда, потерявший терпение начальник лагеря при всех зэчках начал склонять её к явному сожительству, обещая ей досрочное освобождение, Гуля плюнула ему в лицо.
Такие тогда были нравы и воспитание у девчонок Советского Союза.
Несколько дней спустя на работах в лесу Гулю застрелил охранник, якобы, за попытку побега. Вот тогда все зэчки и решили наколоть себе на память надпись «клянусь любить Гулю»…
Много лет спустя я посвящу бабушке стихотворение:
Бабушке
Я давно у тебя
не был.
Наверное, с прошлого лета.
Тлеет в колосьях хлеба
солнце,
как сигарета.
С неба сыплется пеплом осинным
опалённая августом осень.
Тихий стон её в дали синие
острый клин журавлей уносит.
На прощанье листом
палым
разметается по землице.
Да забрызжет в лесах
алым.
Да мелькнёт меж берёз лисицей.
Я опять по тебе
скучаю.
По рисовым твоим колобкам.
По блинам и горячему чаю,
по старым твоим рукам,
По любви твоей, чуть загрубевшей
от войны,
лагерей
и работы.
По твоим волосам поседевшим,
по глазам твоим и заботе.
…Я давно у тебя
не был –
Наверное, с прошлого лета.
Тлеет в колосьях хлеба
Солнце,
как сигарета.
* * *
…Надо спать, но спать уже не хочется. Так бывает, когда всю ночь просидишь за компьютером. Переваливаешь некий рубеж, за которым открывается второе дыхание. Липкий сон навалится всем своим весом ближе к обеду следующего дня. И вот тогда где-то нужно будет на полчаса отрубиться, уткнувшись лбом в руки.
За писаниной ночь пролетает почти незаметно. Ближе к рассвету не выдерживаю и падаю в кровать, даже не выключив компьютер...
Ну, вот и утро. Будильник сорвался на визг ровно в 7. 20. Мерзкая электронная мелодия, выворачивающая душу наизнанку, мгновенно просверлила спящее сознание. Рука рефлекторно рванулась в сторону ненавистного звука, чётко угодив указательным пальцем в нужную кнопку.
Как охота спать! Ёлки-моталки… Такое чувство, будто накануне разгрузил вагон угля. Голова гудит, как двигатель «Руслана» на прогреве. Попытки до конца проснуться тщетны – равнодушное к внешним сигналам тело бессовестно спит. Срочно в ванную!
Холодная вода обжигает лицо и быстро приводит в порядок мутное сознание, в котором, как кружочки жира в курином бульоне, плавают ошмётки недавнего красочного сна, и рефреном звучит песня Трофима «Родина». С той стороны зеркала на меня внимательно и с каким-то нескрываемым сочувствием смотрит лохматое небритое существо с одиноким седым волоском на ухе и нательным крестиком на спине.
- Какой ужас, - констатирующе заключает вынырнувшая из ниоткуда мысль.
Вырываю волосок, поправляю крестик, подравниваю усы и иду смотреть «День сурка» с самим собой в главной роли. Одно радует – у журналистов дежавю более разнообразное, чем у большинства обычных людей…
Журналистику я полюбил ещё с тех пор, как начал ездить с матерью в командировки по дальним районам Читинской области. Позже я ещё больше влюбился в эту профессию, ведь она давала возможность встречаться с самыми известными людьми нашей страны.
Мишулин 1
На этом снимке я запечатлён рядом с легендарным актёром Спартаком Мишулиным, который приезжал в Читу на фестиваль "Театр-Информ". Снимок сделан за несколько минут до начала спектакля "Малыш и Карлсон", в котором Спартак Васильевич играл Карлсона больше 30-ти лет.
Мишулин 2
Это одна из самых последних фотосессий артиста, сделанная во время проведения в Чите фестиваля «Театр-информ» за несколько минут до начала спектакля. Эти снимки, сделанные 19 июня 2005-г., в гримёрке Читинского Областного драматического театра, я публикую впервые. На следующий день Спартак Васильевич вылетит в Москву, а через несколько дней страна узнает о его смерти. Я подумал, что люди должны увидеть и запомнить Спартака Васильевича большим артистом. Лично я запомнил его вежливым, ироничным, терпеливым и корректным человеком.
Мишулин 3
Наблюдать за превращением Спартака Васильевича Мишулина в легендарного Карлсона было большой удачей. Впрочем, для самого Карлсона это было привычным делом. Клей, кисточка, грим, налепной нос, парик и пузатый костюм с пропеллером. Как пелось в одной детской песне: точка, точка, огуречик - получился смешной толстый человечек с неповторимой манерой говорить. Так мог только Мишулин...
Мишулин 4
Мишулин 5
Теперь Карлсон всегда будет жить на Большой Крыше, иногда спускаясь к нам для того, чтобы посмотреть – помнят ли его дети и взрослые, коллеги и друзья. Спартак Васильевич прожил на Земле долгую и наполненную жизнь, оставив нам на память множество прекрасных ролей в 100 фильмах, множестве спектаклей и десятке мультфильмов. Пусть эти фотографии будут данью уважения большому артисту.
* * *
«Вы «за» габоче-кгестьянскую пагтию или пготив?»
Моя журналистская карьера началась довольно рано – лет в двенадцать. Свои первые заметки я стал публиковать ещё школьником сначала в журнале «Юный натуралист», чем страшно гордился, а затем в газете «Комсомолец Забайкалья», которую читинские журналисты шутливо называли «КоЗа». Но если говорить о профессиональной журналистике, то к ней я пришёл лет в 26-27. Это было время, когда я навсегда оставил работу в больнице и занялся исключительно интеллектуальным трудом, то бишь, журналистикой. Но для начала мне нужно было совсем немного - стать образованным человеком.
Чита. 1999-й год. Мне 28 лет. Я молод, силён и полон решимости получить вожделенное высшее образование, без которого, как я думал в то время – ну, никуда. Позже я буду смеяться над этим мифом, но в то время «вышка» казалась мне самым важным в жизни приобретением. Моё появление на филфаке в качестве студента было не случайным - несколько раз мне предлагали стать редактором газеты, но для руководящей работы не хватало только высшего образования.
Итак, набравшись смелости, я поступаю на заочное отделение филологического факультета на бюджетной – иными словами, бесплатной - основе, попав в так называемую «экспериментальную» группу, назначение которой осталось загадкой для большинства моих одногруппников. Дело в том, что сначала мы сдавали… экзамены по определённым филологическим дисциплинам, а потом преподаватели начитывали нам лекции по тому, что мы уже сдали. Называлось это околоуниверситетское безобразие «самостоятельным изучением предметов».
На самом деле, всё оказалось куда проще, чем выглядело. Просто перед началом учебного года преподаватели ввели кучу новых предметов, курс лекций по которым, по каким-то таинственным причинам, не был подготовлен вовремя…
Вот так забавно и курьёзно началась моя учёба в Забайкальском Государственном гуманитарно-педагогическом университете имени Николая Гавриловича Чернышевского, которому и в страшном сне не привиделась бы такая учёба.
Всё шло просто замечательно, пока через два года со мной не приключилась какая-то детективная история, в которую я вляпался по независящим от меня причинам. По семейным обстоятельствам я был вынужден уйти в академический отпуск – такое частенько бывает со многими студентами, но у немногих «академ» становится хроническим. Тогда я ещё не знал, что мой «академ» затянется на долгих пять лет. Причина оказалась обидной и несправедливой - меня отчислили с заочного отделения с третьего курса. Когда я понесу в деканат заявление об академическом отпуске, подписанное деканом моего факультета и зачётку, подтверждающую, что у меня были сданы все экзамены, через два дня зачётка неожиданно потеряется. Неожиданно канет в лету и моё заявление об «академе». Вдобавок ко всему в заочном отделе меня «обрадуют» новостью о том, что моё личное дело «уже уничтожено».
Наверняка вас заинтересовал вопрос, за что был отчислен автор «Жизни СМИшного человека»? Как бы он тут ни крутил, причина должна быть веской. Не поверите, но этот же вопрос некоторое время задавал себе и я, гадая на кофейной гуще, какой заученной филологине я перебежал дорожку. Скажу одно – я был отчислен не за неуспеваемость и дебоши, не за прогулы с пьянками и не за свержение государственного режима. Официальная версия – «по ошибке». На самом деле, причиной моего отчисления, как выяснится через пару месяцев, стала клеветническая статья о моей матери, опубликованная в читинской газете «Экстра». Руководство факультета решило, что статья «бросает тень на кафедру». Об этом я расскажу подробнее чуть позже в отдельной главе.
Через пять лет я всё-таки добьюсь справедливости, восстановившись в университете на заочном бюджетном отделении, правда, мне придётся перевестись с филфака на журфак с третьего на второй курс – разница при пересдаче экзаменов за пять лет составит 27 предметов, причём, сдавать их мне будет предложено по два в день. Тогда я приму единственное решение – перевестись с филфака на журфак курсом ниже с пересдачей всего двух экзаменов…
Вспоминаю пятый заочный курс журфака. Через неделю - защита диплома. Наша группа, в которой из мужиков был один я, уже сидела, кто на кофеине, кто на валидоле. Я, как это бывало всегда сначала в школе, потом медучилище, а затем уже в университете, по полной программе расслаблялся перед экзаменами в спортзале и на природе, где и думалось иначе, и дышалось легче.
Пройдёт каких-то семь дней, и девчонки испишут себе ляжки мелким, убористым почерком, втискивая в шестьдесят квадратных сантиметров все имевшиеся в их распоряжении знания, а пока в учебных классах полным ходом шли консультации, на которых большинство без пяти минут журналисток колошматило, как замёрзшую на лютом морозе дворняжку.
Дело в том, что многим моим одногруппницам, как-то доползшим до пятого курса, на экзаменах попросту нечего было говорить. Ну, вот так получилось, что забросила большинство из них судьба на журфак, как пьяный дворник дядя Петя на полку свою мятую кепку. Кому мама с папой посоветовали «на журналиста» выучиться, кто пошёл в газетчики только потому, что на журфаке нужно было «платить меньше», а кто-то подал документы в универ на всякий случай. Из идейных студентов в моей группе был, наверное, только я и ещё пара моих сокурсниц.
На одной из пар серьёзный дядька, преподававший у нас политику, устроил нашей группе из тринадцати душ допрос с пристрастием. Глядя на яркую восточную девушку, увешанную золотыми украшениями, преподаватель задаёт ей вопрос:
- Вы кем работаете?
- Продавцом.
- Через неделю у вас защита диплома. Скажите честно, получив диплом, вы будете журналистикой заниматься?
- Неа.
Услышав настолько честный ответ, дядька удивлённо пошевелил усищами, пригладил бороду и вскинул брови:
- Простите, тогда зачем вам диплом?
- На всякий случай.
- Какой же у вас «всякий случай» может быть за прилавком?
- Поживём – увидим, - без тени смущения ответила продавщица.
Таких «журналисток» в нашей группе была почти половина – добрых, красивых, по-житейски умных и хватких, но абсолютно бесполезных для журналистики. Кто-то из них работал в тюрьме, кто-то занимался спортом, кто-то торговал. Лишь три моих одногруппницы работали в СМИ. Кроме бабьих сплетен, обсуждения отношений с парнями, последних писков моды и новых способов наложения макияжа их не интересовало НИ-ЧЕ-ГО. Они честно заплатили университету заработанные родителями деньги, а им честно выдали дипломы, закрыв глаза на их вопиющую журналистскую бездарность.
Пока богатые родители давали возможность получить «вышку» своим великовозрастным охламонам, подавляющее большинство которых забросит дипломы сразу же после сдачи «госов» в дальний угол, в это время в глухих забайкальских деревушках талантливые ребята с девчатами, которым сам Бог велел заниматься журналистикой, были вынуждены идти на курсы каменщиков, трактористов, швей и свинарок только потому, что у их родителей не было денег на обучение своих детей.
* * *
Через 17 часов – Старый Новый Год. За окном – минус 37. На календаре - День Российской прессы. Я еду на работу в маршрутке, по многолетней журналистской привычке рассматривая, на первый взгляд, вполне благополучных людей. Вот сидит женщина с седыми волосками на подбородке, которой можно дать как сорок, так и шестьдесят лет – хорошо одетая и, вроде бы, счастливая, а на самом деле, замордованная беспросветной российской житухой. В её измученных глазах – вся её жизнь и вагон проблем: пьёт муж, распоясались, неожиданно ставшие взрослыми, дети, опять пришлось влезть в кредит, снова скакнуло давление, третью ночь не даёт уснуть первая любовь – рыжий Петька.
Сколько они планов строили молодыми, сидя на берегу Ингоды и глядя на августовские звездопады! Что ты…
Петька давно стал полковником. Теперь у него своя семья. Как-то виделись. Поговорили ни о чём, а в глазах у обоих – грусть, а в памяти август, Ингода и звездопады.
Ничего не вернуть. Не-чего-о-шень-ки…
Рядом едет дремлющий старик в драненьком пальтишке и такой же драненькой кроличьей шапке. Через час он должен быть в районной поликлинике на приёме у участкового врача, обещавшего деду льготные лекарства. Вот уже год, как деда Коля, как называют его соседи, схоронил жену, с которой прожил душа в душу почти 50 лет. Дети с внуками давно разъехались по другим городам в поисках лучшей доли. Жить одному – не приведи, Господи. Каждый Божий день дедушка вспоминает свою Нину-Ниночку. Снилась как-то счастливая, улыбчивая. Бежит по поляне с цветами и зовёт за собой:
- Коль, пойдём со мной. Тут хорошо…
Стало у деда Коли с того времени сердечко прихватывать. Дня не проходит, чтобы «мотор» не шалил. Бывало, как кто сожмёт и держит – ни вздохнуть, ни охнуть. Только испарина на холодном лбу старика посверкивает, да губы синеют…
Спит деда Коля и видит своего любимого спаниеля Мартика, с которым идёт по лесу с любимой гладкостволкой, выглядывая на ветках зазевавшихся рябчиков. Во сне тепло и пахнет травами. Возвращаться в холодную январскую реальность старику не хочется. Никто из пассажиров не знает о том, что этому пожилому человеку, всю жизнь честно отработавшему на заводе токарем, нужна срочная операция на коленном суставе, денег на которую у старика нет, да и будут ли в таком Царстве-Государстве… Врач, вроде бы, обещал похлопотать, да уж полгода прошло. Старик терпеливо ждёт, не зная того, что таким как он – одной ногой стоящим в могиле, в России давно не помогают. Одна остаётся надежда у деда Коли – на Господа Бога. Таких, как деда Коля - обычных бедных пенсионеров, по России - тысячи. Одним больше, одним меньше. Государство, занятое другими, более важными политическими и экономическими задачами, вряд ли заметит исчезновение какого-то старика, в одиночестве доживающего свой век.
Маршрутка подпрыгивает на «лежачем полицейском», оторвав меня от моих грустных воспоминаний и заметно болтанув всех, сидевших в «Газели». Женщина у окна громко прикрикивает на водителя:
- Нельзя помедленнее, а? Не картошку же везёшь!
И чуть слышно добавляет:
- Одни рубли в глазах. Что за время!..
Молодой парень за баранкой недовольно глядит на возмутительницу спокойствия через зеркало, но ход сбавляет.
Деда Коля по-старчески качает головой – ему тоже не нравится такая езда с ветерком, но делать нечего – приходится терпеть. Я же снова принимаюсь за старое - читаю пассажиров.
Напротив деда Коли, отгородившись от мира и холодного января наушниками от плейера, едет с лицом безжизненной мраморной статуи красивая молодая девчонка лет девятнадцати в дорогой норковой шубе и песцовой шапке, с ярким макияжем и красивой дамской сумочкой. Она едет на лекции в институт, мечтая стать юристом. О чём думает эта «статуя» с душой, искалеченной бесконечными сериалами, юриспруденцией, эсэмэсками и «камеди-клабами»? И вообще, можно ли думать с таким лицом, на котором нельзя прочесть ни одной человеческой эмоции? Интересно, знает ли она наизусть хоть какое-нибудь стихотворение?
Но тут сознание дёргает стоп-кран: «Всё, Максим Викторович. Хватит брюзжать. Ты просто стареешь, брат. Ну, нельзя же быть таким прожжённым моралистом! Чем тебе не нравится эта «статуя»? Лучше нарисуй что-нибудь на стекле, пока водила не видит».
Тихонько снимаю перчатку и втихаря начинаю рисовать какие-то смешные рожицы на подмёрзшем стекле, а глаза продолжают сканировать пассажиров.
Бок о бок со «статуей» в норке едет, как обычно говорят, «дурнушка» - без макияжа и мехов с мятой сотней в потрёпанной сумочке. Этой молодой девушке тоже около девятнадцати-двадцати. Она не смотрит в глаза, боясь нарваться, как на растяжку, на чей-то взгляд, в котором, скорее всего, буде неприкрытое презрение к некрасивому человеку, вся вина которого в том, что папа и мама тоже не были красавцами. Некрасивым трудно строить карьеру – обычно люди тянутся к тем, кто внешне располагает, с кем в компании просто и приятно.
Дурнушка никогда старается не подавать вида, что иногда ей бывает очень плохо. Ночами она глухо рыдает в подушку, чтобы не услышала мать. У неё ещё никогда не было любимого человека – кто женится на некрасивой. Она привыкла жить за семью замками… Зато у неё есть её любимый кот Бармалей и мягкие игрушки. Они не разговаривают, но зато никогда и не обидят.
А вот ещё один персонаж – школьник Виталька. Мальчишка едет счастливый - вчера получил пятёрку по математике. Отец обещал Витальке за пятёрку купить радиоуправляемую машинку. Мальчишка глядит в окно, рисуя в своём воображении ярко-красную блестящую гонку с пультом управления. Вечером машинка буде в руках её счастливого обладателя. Витальке хочется рассказать о своём счастье, огромном, как супермаркет через дорогу напротив его дома, всем, а сказать никому нельзя – люди не поймут.
Так и едем всю жизнь рядышком, поочерёдно сменяя друг друга, волоча за собой кто авоськи, кто сумки, а кто огромные мешки с большими и маленькими проблемами и заботами, с радостями и горестями – «удачливые», «непроблемные», «позитивные» и «коммуникативные», до смерти боящиеся быть обычными, слабыми, простыми, добрыми, радушными и иногда не совсем удачливыми – не поймут.
Как хочется всем им хоть чем-то помочь, но чем?..
День Российской Прессы. С утра со всех радиочастот в холодный январский мир ОМОНом врываются радостные поздравления для журналистов, словно кто-то в воду камушки бросает. Бросает, а они тонут, не оставляя на поверхности сознания даже кругов. Праздник? Какой? А, этот…
Водила скрипящей «Газели» снова устроил на дороге болтанку, повинуясь жёсткому графику. Качаясь утлым баркасиком в сиденье и слушая радиопоздравлялки, я ехал на работу, глядя на город сквозь дырочку в промёрзшем стекле и вспоминая строки из стихотворения Роберта Рождественского:
И хлестала пурга по земле крупно,
и дрожала река в ледяном гуле.
И продышины в окнах
цвели кругло,
будто в каждую кто-то всадил
пулю!...
И надела соседка
платок вдовий.
И стонала она допоздна-поздно…
Та зима была, будто война, -
долгой.
Вспоминаю
и даже сейчас мёрзну.
…«Газель» подбрасывала меня, а я всё искал ответ на мучительный вопрос - как же так получилось, что свой профессиональный праздник я не желаю отмечать. Совсем. Вспомнилось многое – долгие командировки с матерью по бескрайним просторам Читинской области, куда она частенько брала меня, школьника, с собой чуть не каждый месяц. Вспомнились первые робкие заметушечки, которые двенадцатилетним пацаном я отправлял во всероссийский журнал «Юный натуралист» о лете, проведённом в гольцах с бородатыми дядьками, добывавшими мужик-корень. Вспомнилось юнкорство на Читинском радио в молодёжной редакции у Ларисы Диановой.
Я любил радио, считая его вторым домом даже не потому, что там работала моя мама. Радио было для меня каким-то особенным местом. На первом этаже, в плаще и кепке, всех входящих встречали вахтёр и бессмертный Ильич. Большой, почти трёхметровой высоты, вождь мирового пролетариата стоял в рост на огромном деревянном панно, выложенном из цветного шпона. Глядя прищуренными глазами, Ильич словно выискивал в людях что-то и, как будто, хотел спросить:
- Мигостивый госудагь, вы «за» габоче-кгестьянскую пагтию иги «пготив»?
- «За-за», - Владимир Ильич. - Конечно, «за»...
Кстати, учился я именно в «габоче-кгестьянской» школе № 25. Был октябрёнком, потом пионером, рисовал стенгазеты, собирал металлолом, помогал бабушкам, ходил в несколько кружков во Дворец Пионеров.
А в комсомол меня так и не приняли – комсорг «зарубила» личный комплексный план. Оказывается, в нём должны были быть не личные задачи вступленца в комсомол Максима Стефановича типа «помогать маме с бабушкой», «выучиться на доктора» и т.п, а переписанные с образца пунктики в стиле «мы просто гайки единой спайки одной трудящейся семьи»…
Сегодня трёхметрового шпонового Ильича уже давно нет. Вместо него на подставке стоит бюст какого-то большого человека. Весь первый этаж в левом крыле радиокомитета вместе с общим туалетом оттяпала важная городская организация. Этажом выше, прямо перед лестницей, на которой когда-то, под блестящими металлическими трубками лежали красные ковровые дорожки, стояли круглые аквариумы с золотыми рыбками. Там же располагалась довольно приличная, даже по нынешним временам, оранжерея с диковинными растениями в кадушках и горшках.
Сегодня там нет ничего, кроме трёх кресел и фотографий ушедших из жизни радийщиков. В то время длинные ковровые дорожки в обязательном порядке лежали во всех коридорах – на этажах не должно быть лишних звуков.
Если меня спросить, за что я любил радио, я, наверное, не скажу определённо. Мне нравилось в нём многое - аппаратные с огромными механизмами, которые с фантастической скоростью перематывали плёнку на здоровенных металлических бобинах с характерным буратинным звуком. Нравились бесконечные переходы с этажа на этаж, а больше всего студии, где записывались радиопрограммы.
Это были особенные студии. В каждой из них стены были обложены специальным звуконепроницаемым материалом вроде ГВЛ с дырочками. Тяжёлая дверь открывается, и вот ты - в тёмной комнате. Звука шагов практически не слышно – лишний звук на радио первый враг. В темноте взгляд выхватывает большое стекло, через которое, как через, иллюминатор космического корабля, виден звукорежиссёр, сидящий за пультом, на котором вверх-вниз бегали зелёные огоньки, что по-своему завораживало.
Подхожу к столу и осторожно щёлкаю включателем, потянув за белую нитку. Ровный тёплый свет мгновенно заливает стол, освещая небольшое пространство вокруг него. Этого хватит для того, чтобы прочесть текст. Ты, микрофон и лист бумаги на столе и ещё ти-ши-на, в которой через несколько секунд раздастся за несколько лет ставший любимым голос радиорежиссёра Нины Братушевой: «Максим, ты готов? Через две минуты пишем. Ты пока почитай немного».
Нина Братушева была большим профессионалом и удивительно терпеливым человеком. Иногда мою насмерть заевшую букву «р» она заставляла меня переписывать по тридцать раз. Я всегда удивлялся её выдержке…
Через много лет судьба снова занесёт меня на радио, но пробуду я там совсем недолго – всего три месяца. Руководство возьмёт меня лишь на время отпусков – «дыру заткнуть». Впрочем, дыру я заткнул настолько хорошо, что коллектив не хотел меня отпускать. И я бы остался, не случись со мной история, больше курьёзная, чем неприятная.
Это случилось во время ведения программы «Утренняя студия». Даже число запомнил – 14 августа. Во второй части прямого эфира неожиданно обнаружилось, что в информационном блоке, который каждый ведущий специально готовит для Утренней студии, оказалось 8 минут «воздуха» - тишины.
Что делать? Блок свёрстан заранее. С техником эфира Лёхой принимаем решение на коленке сделать семиминутный сюжет, чтобы убрать «воздух». Но в спешке техник делает сюжет на минуту больше, к тому же, у нас не влезает переход между сюжетами, которые склеились в одну эмзэшку. Узнаю я об этом только во время чтения погоды, на которую неожиданно останется лишь… 30 секунд.
Дальше не помню. Помню, что был дико раздражён фактически сорванным эфиром и скомканной концовкой. Опыта реагирования на такие вот форс-мажоры у меня не было, поэтому паника дала о себе знать. Когда вышел из студии, техник с ужасом «обрадовал»:
- Кажется, вы… сматерились.
………………………………………………………
Я не поверил:
- Ты чего говоришь? Я за всю жизнь ни разу ни «на», ни «мля» в эфире не сказал. Тебе, наверное, показалось?
Но проверка записи утреннего эфира только подтвердила мои самые худшие опасения – «птичка» действительно была. Оказалось, что после сорванного прогноза погоды я, в сердцах, ляпнул нехорошее слово, забыв выключить «кашлюн» - кнопку прямого эфира.
Я был злой, как сто лохнесских чудовищ – неделя работы псу под хвост только потому, что режиссёры накачали в блок восемь минут «воздуха». Ни две, ни пять – восемь! Спасти ситуацию не смогли ни два ложных выхода в прямой эфир, ни наскоро сколоченный сюжет, в итоге, всё равно погибший в битве за эфир, ни мои усилия.
Самое обидно было в том, что ничего нельзя было исправить. Хуже этого было другое – я не помнил, как это случилось. Совсем. Память как резиночкой подтёрли. Помню стрелку часов, лист с прогнозом погоды. Помню, как махал за стеклом руками техник Лёха. Помню тишину в эфире. И всё. Дальше я был уже в коридоре.
Сразу вспомнился Николай Озеров, выдавший в прямом советском эфире длинную матерную фразу во время исторического хоккейного матча. Что тут сделаешь – бывает и на старуху проруха. Вечером рассказал о случившемся матери. Мамка лишь вздохнула и говорит:
- Поздравляю, сынок. Ты первый раз в жизни сделал по-настоящему мужской поступок…