В большом городе жил худенький чахлый мальчик. Звали его Валериан, но мама, а за ней и все окружающие звали его Валериком.
Валерик жил в сыром, темном подвале, куда солнце не смотрело даже и в лучезарные весенние дни, и где воздух стоял такой густой и затхлый, что трудно было дышать. Оттого, может быть, и ныла постоянно У мальчика грудь, как будто чего-то ей не хватало.
Ел Валерик едва-едва столько, чтобы с голоду не умереть, досыта не наедался, потому что нечем было — и в желудке у него всегда соловьи пели, а когда проходил он мимо булочной или колбасной, то под ложечкой начинало нестерпимо сосать. Если бы, думал мальчик, получить хоть крошечную долю того, что так заманчиво разложено на витрине, то он стал бы, конечно, счастливейшим человеком в мире. Но такое счастье не только наяву не пришло, но ни разу и во сне не приснилось, мечта так и осталась мечтой. Одежда мальчика была сильно обтрепана, до того обтрепана, что давно бы пора этим лохмотьям отправиться в мусорную яму. Но, сбросив с себя одно, нужно, ведь, надеть другое, а другого-то не было. Самой ценной вещью из всего, что он имел, Валерик считал рыженькое пальтишко на вате. Правда, оно сверху до низу пестрело заплатами, и мальчик давно из него вырос: рукава были так коротки, что сколько ни поднимал Валерик плечи, сколько ни подтягивал руки, они, точно назло, все больше и больше высовывались из рукавов и коченели до боли, а пальцы становились безжизненными, как деревяшки. Но все же это чересчур короткое и тесное пальтишко сколько-нибудь защищало от холода, и для Валерика было бы истинным несчастьем лишиться его. Ведь без пальтишка зимой вовсе нельзя выходить из подвала, а мальчику так нравилось шататься по улицам и глазеть в окна. Нередко Валерик надевал свое пальтецо и сидя дома, когда на улице стояли морозы, и в подвале было так холодно, что слабенькое тело ребенка дрожало и казалось, что кровь в жилах течет тише и тише, застывая понемножку, как застывает весной вода в лужах, когда солнышко заходит и начинает подмораживать.
Валерик жил с матерью. Она тоже была худая и чахлая, лицо у нее поблекло и пожелтело, как у старухи, хотя люди говорили, что она еще молода. Мать каждое утро ходила на работу, и, должно быть, это была очень тяжелая работа, потому что вечером, когда она возвращалась, она так жалобно смотрела и так тихо говорила, что Валерику, глядя на нее, хотелось плакать.
— Мама, отчего ты такая сморщенная? — спрашивал он шепотом, — Худо тебе что-нибудь? Больно?
Она не отвечала. Совала ему поесть, ела и сама, нехотя, с усилием, как будто все, что она брала в рот, застревало у нее в горле, и наскоро убирала.
Укладывались спать на одной кровати, вовсе не раздеваясь, чтобы было теплее. Но Валерик долго не мог уснуть, потому что мать охала и вздыхала около него, и сам он тяжело вздыхал, слушая ее, случалось, что и плакал потихоньку, сознавая себя бессильным помочь ей. И все же ночью было лучше. Валерик часто думал, как жалко, что ночь не может протянуться целые сутки.
Днем его томила тоска, времени было слишком много, дела же совсем никакого. В школу Валерик не ходил, потому что нельзя ведь было идти в тех лохмотьях, какие он носил дома. Когда на улице стоял большой мороз, мальчик целыми днями сидел в уголке и думал.
Он думал: отчего одни живут в холодных мрачных подвалах, а другие в светлых и нарядных квартирах, в окна которых так приятно смотреть вечерами с улицы? Отчего одни постоянно голодны, а другие едят, сколько хочется? Думал: отчего так много на свете сердитых людей, как вот та старая барыня, которую он часто встречает на улице? Отчего гонит она от себя каждый раз девочку-нищую, когда та просит у нее на хлеб, и так грозно смотрит, проходя мимо несчастного калеки?
Думал еще Валерик: отчего квартирная хозяйка вечно ругается и смотрит так, как будто всех ненавидит? Часто думал, отчего это маленькая сгорбленная старушка, которая иногда заходит на кухню погреться, все что-то шепчет, словно Богу молится, и с каждым, кто бы к ней ни подошел, говорит с такой лаской, как будто около нее только близкие родные и вовсе нет чужих? И ему, Валерику, она улыбается с любовью, гладит по голове и так смотрит в глаза, точно жалеет его. И даже с квартирной хозяйкой она здоровается с улыбкой, как будто рада ее видеть, хотя та всегда за что-то на нее сердится и гонит иной раз из кухни, не дает хорошенько отогреться. Удивительная старушка! Ей, кажется, всегда отчего-то радостно, никогда не нахмурится! А уж жизнь-то ее невеселая: люди говорят, совсем она одинокая, мыкается по чужим углам, до сих пор работает, сколько старые силы выносят, и до могилы не увидит отдыха!
Думал, наконец, Валерик и больше всего думал о странном старике, жившем в углу рядом с ними. Думал: отчего он всегда такой сумрачный, как будто над ним висит черная туча, и никогда ни на кого не смотрит? Старик точно так же, как и ласковая старушка, представлял для Валерика загадку. Он часто сравнивал их мысленно и напрасно силился себе уяснить, почему они, оба отжившие и слабые, оба совершенно одинокие, жалкие и заброшенные, так не похожи один на другого. Что влечет старушку к людям и что отворачивает от них старика?
Вопрос этот нелегко было разрешить, и Валерик думал и думал — старик не выходил у него из головы. Был он худой и длинный, как жердь, с желтым, совсем желтым, точно воск, лицом и реденьким белым пушком на голове. Раньше, думал Валерик, вероятно у него была бородка, но она отчего-то вылезла, только несколько белых волосков торчало в разные стороны. Ходил он согнувшись, смешно расставив ноги, и так осторожно их передвигал, как будто боялся, что они отломятся. Смотрел он постоянно в землю. Синие и опухшие, точно чем-то налитые, веки никогда не поднимались, и никто не видел глаз старика. Но в том, что глаза у него были не слепые, а зрячие, Валерик не мог сомневаться, старик никогда не просил чьей-либо помощи, сам находил все, что ему нужно, и вовсе не был похож на слепца.
Одет он был не лучше Валерика, только пальтишко его не было так изукрашено заплатами, вместо них торчали в разных местах клочья грязной ваты, потому что некому было о нем позаботиться, починить и привести в порядок его одежду, а сам он, вероятно, не умел. На ноги старик накручивал много-много рваного тряпья, чтобы было теплее, и тогда уже надевал большие истоптанные башмаки. Должно быть, у него болели ноги — они были синие, отекшие, жилы на них вздулись и местами выступили неровными буграми, точно кто-то понавязал узлов. Валерик смотрел, как старик обувался и думал: как трудно ему, бедному, ходить с такими ногами!
Куда он ходил, близко или далеко, и что там делал, мальчик не знал, но видел, что отправлялся старик ежедневно рано утром и возвращался вечером — вероятно, так было нужно. Впрочем, иногда случалось, что он приходил домой не вечером, а днем, и даже довольно рано. Тогда поскорей снимал он с себя пальтишко, закутывал им ноги от колена донизу и так сидел неподвижно до самого вечера. Желтое лицо морщилось и подергивалось — верно, отчего-то ему было очень больно.
Старик вовсе не говорил. Когда его о чем-нибудь спрашивали, он кивал утвердительно или отрицательно качал головой, но не издавал ни звука. Жил он в подвале уже месяца три.
Все эти вопросы лезли в голову Валерика и не давали ему покоя, но заговорить со стариком он не решался.
Как-то раз остались они вдвоем. Другие все разошлись, каждый по своему делу. Старик тоже выполз было, но скоро вернулся: показалось ли ему чересчур холодно, или разболелись ноги. Как пришел, так и сел в угол, не сняв с себя даже пальтишка. Попробовал обтянуть вниз полы, но они только чуть-чуть зашли за колени. Повернул голову, поискал взглядом из-под опущенных век — и не нашел ничего, чем бы укутаться. Сидел и трясся, молча, как всегда.
А Валерик смотрел и думал. И так жалко ему стало нелюдимого старика, так захотелось облегчить его страдание!
Встал Валерик, снял с себя заплатанное пальтецо, хотя в подвале было очень холодно, и робко подошел.
— Дедушка, дай я тебе прикрою ноги, — тихо сказал мальчик.
Старик не шевельнулся, точно и не слышал.
— Прикрою, — повторил мальчик погромче. — Можно, что ли?
Старик неопределенно мотнул головой.
Валерик принял этот знак за согласие, накинул свое пальтишко на колени старика и осторожно обернул ноги. Но пальтишко было маленькое. Тогда мальчик вернулся к себе в угол, стащил с постели одеяло, которым они с матерью покрывались. Оно было очень ветхое, вытертое и истрепанное, но сложенное вдвое могло все же значительно прибавить тепла.
Теперь Валерик не спрашивал согласия, а сделал так, как ему казалось лучше: он приложил все свои старания, чтобы, насколько возможно, согреть старику ноги.
— Хорошо тебе так, дедушка? — спросил Валерик, заглядывая с участием в желтое неподвижное лицо.
Старик пробормотал что-то. Валерик не разобрал слов, но понял, что это была благодарность.
Итак, молчаливый сосед все же умел говорить: может быть, если к нему приступить понастойчивей, он и больше скажет.
Валерик отошел, сел на прежнее место и съежился в комочек. Ему было очень холодно в лохмотьях. Но что за беда? Он потерпит! Зато старику тепло!.. Как же заставить его говорить?..
— Дедушка, отчего ты все молчишь? — спросил Валерик робея.
Ответа не последовало, но, должно быть, старик слышал, он пошевельнулся.
— Отчего ты молчишь, дедушка? — повторил мальчик посмелее.
— Зачем говорить? — в свою очередь задал ему вопрос старик.
Сказал достаточно громко, но голос был жалкий, бессильный, точно в груди у него сейчас что-то рассыплется вдребезги, и звуки навсегда замрут.
Валерик не знал, что ответить. Да, зачем говорить? Может быть, и правда незачем! Ведь мальчик сам больше молчит. Однако сейчас молчать не хотелось — нужно было говорить, спрашивать... Но только о чем? Он не мог собрать внимание, мысли разлетались. Опять сидел и думал.
— Худо тебе, дедушка, на свете жить? — сказал наконец Валерик.
И сам не знал, зачем об этом спросил, ведь видел он, что хуже старикова житья не могло быть.
— А тебе хорошо? — спросил старик вместо ответа. Голос его опять задребезжал так же жалко.
— Мне-то худо, дедушка... А тебе еще хуже, — вздохнул Валерик.
— Мне еще хуже, — подтвердил старик.
Валерик почувствовал вдруг, как будто что-то сблизило его с сердитым, никогда не смотревшим на людей соседом, и нашелся вдруг сам собою вопрос, именно тот вопрос, который был нужен.
— А отчего, дедушка, нам с тобой худо жить? — спросил Валерик без всякой робости.
— Оттого, что зла много на свете! — сразу ответил старик, как будто ответ был у него приготовлен.
— А отчего много зла?
Валерик произнес эти слова очень тихо и с тревогой уставился на желтое лицо старика, ища ответа.
Синие тяжелые веки дрогнули, медленно, с усилием приподнялись, и в первый раз увидел мальчик глаза старика, неприятные глаза, полные какой-то жуткой мути.
— Ты не знаешь, отчего много зла? — спросил старик, пугая мальчика своим мутным взглядом. — А скажи-ка, что у тебя там вот?
Он протянул руку и длинным высохшим пальцем показал на грудь Валерика. Мальчик не мог понять вопроса.
— Что у тебя в груди? — пояснил старик. — Бьется там?.. Слышишь?..
— Бьется... сердце...
— Да, сердце!.. Живое оно? Чувствует?
— Чувствует! — ответил мальчик.
— А если вынуть сердце и на его место вложить камень, тогда будет чувствовать?
— Нет, не будет!
— Ну вот! Оттого и зла много на свете, что нет числа таким людям, у которых нет в груди живого сердца, а только мертвый камень. Одному больно, а другой смотрит и не чувствует. Ты вот пожалел меня, прикрыл мне ноги, потому что живое сердце в тебе бьется — почувствовал, значит, сердцем, что мне холодно... А в моей-то груди камень — вижу, что ты зябнешь, а нисколько мне тебя не жалко!.. Хоть совсем застынешь, не шелохнуться моему камню..:
Голос старика заскрипел и оборвался.
Валерику стало страшно от его слов. Он прислушался к своему сердцу и отчетливее, чем всегда, услышал, как крепко оно билось в груди.
— Дедушка, да что ты! Не камень ведь и у тебя! Не камень! Ты послушай-ка, бьется ведь! Живое, дедушка, и у тебя сердце! Зачем там быть камню! Тяжелый ведь он, камень-то... а сердце-то легонькое!.. Ну разве не слышишь, как трепещет? Руку-то приложи к груди! И рукой ведь слышно!
Валерик говорил молящим голосом, со слезами на глазах. Ему так сильно хотелось, чтобы старик почувствовал в своей груди биение живого сердца.
— Нет, не услышишь, давно умолкло! — ответил тот резко. — Было когда-то живое, помаленьку трепыхалось... а потом и затвердело, обратилось в камень... Теперь чем ни стучи, не пробьешь!.. Тяжелый, говоришь! А уж если камень, так ему и быть тяжелому!.. Не откинешь, не своротишь в сторону, крепко лежит... Трудно его носить, ноги подламываются! — добавил он замирающим голосом.
— Да отчего же это, дедушка? Как так могло живое сердце обратиться в камень? — болезненно морщась, спросил Валерик.
— От жизни это! — коротко ответил старик и замолчал.
Такой ответ не только ничего не разъяснил Валерику, а, наоборот, еще больше запутал мысли.
Вернулись двое жильцов, прибежали со двора хозяйкины ребятишки, заговорили, зашумели. Нелюдимый старик снова глубоко ушел в себя, как улитка в свою раковину, и мальчик притих в углу — наедине со своими думами.
ІІ
Валерик проснулся, оттого что ему вдруг стало очень холодно. За ночь комната сильно выстывала, но пока он лежал, прижавшись к матери, это было не так ощутимо, когда же утром она поднималась, Валерику становилось зябко под тощим истрепанным одеялом, и он уже не мог спать спокойно. Однако и вставать еще не хотелось — спешить было решительно некуда.
В комнате стоял полумрак, горевшая в другом конце лампочка тускло и неприятно светила сквозь закопченное стекло.
Жильцы поднимались. Спешно одевалась и мать Валерика.
Угрюмый сосед, с трудом стащив с кровати больные ноги, сидел неподвижно, точно оцепенев. Он каждое утро сидел так, ожидая, пока все разойдутся, тогда уже начинал собираться сам.
Приподняв голову, Валерик увидел старика и вспомнил вчерашний разговор, в голове опять всколыхнулись мысли.
Каменное сердце! Как странно он говорит! И не понять ведь, а дедушка не хочет объяснить толком!.. разве кого-нибудь другого спросить, у всех ведь людей есть сердце, хоть какое. Все взрослые должны пони-мать... И он, Валерик, поймет, когда будет большой, но только этого еще слишком долго ждать, а хочется узнать поскорей... Кого бы спросить?..
— Мама, а мама! — тихо позвал он. — Послушай-ка! Отчего это бывает, у одного человека живое сердце, а у другого как будто вроде камня. Знаешь ты, отчего? А?
Она посмотрела на него изумленно.
— Где это? — спросила мать, ничего не понимая.
— Да у человека в груди... бывает, не чувствует сердце, все равно что каменное.
Мать покачала головой, глядя на него все так же изумленно.
— Что ты болтаешь? Во сне, должно быть, тебе пригрезилось! Перекрестись да спи с Богом! Рано еще... А я пойду, пора! — сказала она, снимая с гвоздя старенькое пальтишко.
Валерик не стал больше спрашивать. Уж если сказано "пойду", не добьешься больше ничего. Вечером спросить, может, и скажет, а только целый день ждать долго! Так рассуждал про себя мальчик, пока мать наспех застегивала пуговицы и закутывала голову вязаным платком.
Все разошлись. Молчаливый старик сидел на кровати и тщательно заворачивал свои узловатые синие ноги.
Валерик встал, умылся и помолился Богу. Выпив кружку жиденького остывшего чаю с черным хлебом, он снова сел в угол.
— Дедушка, а ты пойдешь куда-то? — спросил мальчик только для того, чтобы сказать что-нибудь.
Старик не ответил, может быть, не слышал или вовсе не хотел заводить разговора.
— А ведь, видно, холодно сегодня, дедушка! Видишь, окошко-то замерзло! — сделал еще одну попытку Валерик.
Ответа опять не последовало. Мальчик вздохнул и притих в своем углу.
"Диковинный дедушка! Не похож на всех людей, не вытянешь ни слова! И вправду каменный!" — думал он, наблюдая за стариком, пока тот не ушел.
В комнате стало совсем тихо. Из кухни заглянула хозяйка.
— Один сидишь? — спросила она, окинув углы быстрым взглядом. — Надо мне в одно место сходить на часок... Так ты присмотри тут! Не бросай, гляди квартиру — не вошел бы кто! Мои-то поразбежались, не сыщешь!
— Ладно, присмотрю! — послушно ответил Валерик.
Он вышел на кухню. Тут было теплее — с утра топилась плита. Мальчик уселся на хозяйкином сундуке. Ему нравилось оставаться в полном одиночестве: никто не прерывал его дум, и никому он не попадался на глаза. Валерику почему-то постоянно казалось, что он всем мешает.
Кто-то снаружи дернул за ручку двери. В кухню вошла маленькая сухая старушка, такая маленькая, что, не поглядев в лицо, можно было скорей принять ее за девочку-ребенка, нежели за старуху. Валерик сразу ее узнал: это была та самая ласковая старушка, о которой он так часто думал.
— Здравствуй, бабушка, погреться, что ли? Прищурившись, она посмотрела, кто с ней говорит.
— Погреться, миленький, зазнобило старые косточки... Здравствуй, здравствуй! Никак ты тут один? Ушла, что ль, куда хозяйка? Ну, Господь с ней! Посижу да и уйду! Пущает ведь, если на кухне свободно, не сердится!.. Мимо шла, да озябла сильно, вот и завернула.
Валерик слушал ее дрожащий, точно разбитый, голос, и, опять сравнивая старушку с угрюмым стариком, напрасно пытался найти что-нибудь общее между ними.
— Может, у нее спросить про каменное сердце? — решил мальчик. — Она-то ответит! Никогда не промолчит, если у нее спрашивают.
— Бабушка, скажи, отчего это у человека сердце может камнем сделаться? — спросил он тихо.
Старушка грела у плиты закоченевшие руки и что-то шептала. Несмотря на старость, она хорошо слышала, и Валерику не пришлось повторять вопроса.
— А кто тебе сказал такое? — спросила она, повернув к нему маленькое доброе лицо с лучистыми глазами.
— Дедушка сказал, что в углу рядом с нами живет. Видела ты его. Тощий такой, высокий...
— А-а! Это у него, что ли, камень-то?
— Ну да, у него! Не живое, говорит, сердце, а камнем давно обратилось... не чувствует вовсе... да тяжелое, говорит, трудно носить...
Валерик пристально смотрел в лицо старушки, нетерпеливо ожидая ответа.
Она переступила два шага, взяла за край стоявшую у стола табуретку, придвинула ее к плите и села.
— Не камень вложен в человека, внучек! Нет, не камень! — сказала, вздохнув, старушка. Во всех, сколько ни есть на свете людей, вложено живое сердце-Богом так дано, чтоб оно билось от рождения и до самой могилы, чтоб радовалось Божиему творению, славило Господа. Да чтобы перекликались сердца друг с дружкой: у одного человека тягота на сердце, и другому о нем горестно, одному станет легонько да радостно, и в другом отзовется его радость! Вот какое нам от Господа дано сердце!.. Чтоб чувствовало жалость, чтоб все люди один другого миловали. Господь-то милосердый надо всеми один, как все равно родимый батюшка над своими детушками!.. Да, живехонькое вложено сердце, мягонькое!.. А если закаменело, говоришь, так уж это от самого человека, его воля. Кто Бога забудет, у того и станет сердце как будто каменное! Божией жизни в нем, значит, нету.
Старушка тяжело вздохнула, помолчала.
— Много такого бывает на свете, ох много! Приступит к человеку горе какое, или обида от людей, или болезнь, а он не хочет терпеть, на Господа возропщет, на ближнего своего озлобится, все Божие позабудет. И тяжко ж тому человеку, в ком закаменевшее сердце! Душа у него томится!
Старушка посидела недолго и ушла, а Валерик остался в глубоком раздумье.
Жалко было ему бедного дедушку и так хотелось успокоить его как-нибудь, облегчить тяжелое, каменное сердце!..
Обычным порядком проходил день за днем, монотонно протекала неделя. Рано подымались жильцы, торопясь на работу, медленно собирался и уходил угрюмый старик. В соседней комнате шумели хозяйкины ребятишки; попозже и они исчезали: кто в школу, кто слоняться по улицам. Водворялась тишина. Уходила и хозяйка на "часок", поручив Валерику приглядеть за квартирой. И так изо дня в день, нового ничего не было...
Но Валерик томился и переживал, после короткой беседы с ласковой бабушкой ему особенно хотелось подойти к старику. Тем более, Валерик замечал, что старик становился все сумрачнее.
На вопросы он вовсе не отвечал. Сколько ни пытался мальчик завести разговор, старик ни разу не проронил ни звука, не пошевелил головой. Лицо его осунулось и еще больше пожелтело, нос заострился, спина согнулась, как будто ему на плечи взвалили непомерную тяжесть, а ноги передвигались с таким усилием, так болезненно дрожали, что было страшно, казалось, выйдет из дома да и упадет где-нибудь. Очень часто выходил он теперь в необычное время: то соберется слишком рано, когда никто еще не подымался и, уходя, громко хлопнет дверью, чтобы хозяйка услыхала, то выберется только к полудню. И возвращался тоже не в положенное время: когда очень рано, а когда так поздно, что и огонь уж в квартире не горел: все спали. Случалось иногда, что раза три-четыре на дню уходил он и возвращался, чего раньше никогда не бывало.
Валерик наблюдал и томился.
Другим жильцам не было никакого дела до нелюдимого соседа, и перемены в нем никто не замечал. Только хозяйка порой высказывала неудовольствие.
— Что это ты, дед, чудишь? — крикнула она как-то под злую руку. — Покою не даешь людям! И ночью сон тревожишь: то запирай за тобой двери, то отворяй, и днем без толку топчешься взад и вперед, словно не найдешь себе места! Аль помирать надумал?
Валерик вздрогнул от этих жестоких слов и съежился, точно его ударили.
Весь вечер он думал, притихнув в уголке, а ночью никак не мог заснуть. Старик ворочался у себя на кровати, тяжело вздыхая, мальчик поднимал голову, прислушивался и страдал вместе с ним.
ІІІ
В окно смотрела серая муть. Может быть, на улице, где больше простора, сумерки только начинались, и еще достаточно было света, но он скудно проникал в глубину двора-колодца, и в комнате расползлась мгла. В углу Валерика мгла опустилась так густо, что никто, заглянув в дверь, не заметил бы там маленькой, съежившейся в комочек, фигурки.
Он сидел и слушал. В квартире было совершенно тихо, шум извне сюда не доходил. Казалось, нечего и услышать, однако в этой тишине мальчик различал слабые звуки, ловил их с трепетом, ждал, точно счет им вел. Сдержанные вздохи боязливо вылетали из груди угрюмого соседа, вздрагивая и обрываясь. Они были так редки, что скорее походили на шелест крыльев пролетевшей мимо стрекозы, нежели на вздох человека. Но Валерик хорошо слышал, что это бедный дедушка вздыхает, лежа на своей койке.
Валерику становилось страшно и до боли жалко дедушку. Хотелось подойти, спросить, что с ним, приласкать и утешить, но он не решался.
— Ох, силы нету! Смерть бы скорей взяла! О-х! — простонал вдруг старик.
Валерик вздрогнул и поднял голову, вытянулся весь, насторожился, потом вылез из своего угла и осторожно, чтобы как-нибудь не нашуметь, прокрался к кровати соседа. Наклонился, затаив дыхание, поглядел.
Старик лежал на боку, лицом к мальчику, и во мраке это лицо казалось серым.
— Дедушка, — прошептал он, — чего ты охаешь? Тебе худо?
— А ты думаешь, хорошо? — отозвался тот, дернув левым плечом, как будто чего-то испугался.
Или неприятно ему было?
Потом старик чуть-чуть приподнял голову от подушки и отвалился на спину:
— Помереть бы уж... один конец...
Сказал так сердито, как Валерик ни разу еще не слышал.
Но это не испугало мальчика и не заставило отойти.
— Дедушка, да ты перетерпи маленько! Может, озяб ты? Прикрыть, что ли?
— Не отогреешь!.. Затвердело сердце... кровь застыла... 0-х, и зачем только живу...
Валерик пригнулся ниже, обхватил его обеими руками, припал лицом к груди: он готов был свое живое сердечко вложить в эту застывшую, измученную грудь.
— Дедушка, да ведь это Бог велел жить — затем и живешь! Ты погляди-ка, дедушка, все ведь живут!
Которые и старые есть, еще старей тебя, и худо которым, — а все-таки живут... Не от человека это, дедушка, а как Бог хочет, — лепетал он сквозь слезы. — Ты уж как-нибудь перетерпи... станет полегче,.. Ты не думай о том, что худо тебе, а лучше попытайся... Дедушка, миленький, ты, верно... Бога забыл...
Последние слова у Валерика вырвались помимо воли. Он сам их испугался и вдруг умолк, прижавшись к груди старика.
И почувствовал, как содрогнулась эта грудь с закаменевшим в ней сердцем. Из нее вырвался болезненный стон.
— Бога забыл! — глухо произнес старик. Тяжело шевельнулся, приподнялся на локте и опять застыл.
— Бога забыл! — повторил он еще глуше.
Старик отстранил рукой Валерика, сел и стал тянуть с кровати ноги. Долго возился он с ними, как будто делал тяжелую работу. Стащил, наконец, одну, взяв ее обеими руками пониже колена, потом другую. Прошептал что-то и словно всхлипнул. Валерику показалось, что дедушка заплакал, но, должно быть, он ошибся.
— И Бог меня забыл! — выговорил старик, двигая по полу ногами, точно устанавливая их в надлежащем порядке...
Последние слова старик выговорил с таким усилием, как будто кто-нибудь стиснул ему горло и не давал передохнуть.
— Ты что ж это сел, дедушка? — растерянно спросил Валерик. — Спокойней тебе лежать.
Но старик и сидеть не остался. Он только передохнул немного и начал подниматься, ухватившись рукой за спинку кровати. Постоял минуты две, покачиваясь, и двинулся к двери, тяжело волоча ноги.
— Дедушка, куда ж ты? — встрепенулся Валерик. — Зачем пошел? Не ходи на улицу! Холодно, зазябнешь!.. Дедушка, больной ведь ты... дома уж посиди лучше!
Валерик ухватился за его рваную полу — так страшно было отпустить слабого старика из дому. Но тот, не оборачиваясь, вышел на кухню и взялся за ручку входной двери.
— Дедушка, миленький, стемнело уже, погляди! Куда же ты ночью... Не ходи, дедушка, завтра сходишь!.. На работу поздно теперь... Какая тебе надобность!.. Еще хуже тебе будет с холоду-то! — горячо убеждал Валерик.
И худенькая детская рука крепче забирала обдерганную полу, тянула к себе.
— Отвяжись! Чего пристал! Какое тебе дело! — пробурчал старик, не глядя на него.
Он оттолкнул ребенка костлявой рукой и вышел, Дергая плечами.
— Дедушка, ты скорей хоть приходи! Как можно скорей!.. Далеко не забирайся!.. ноги совсем застудишь... Дедушка, слышишь? А, дедушка! — чуть не плача, умолял Валерик, выскочив за ним за дверь.
Может быть, дедушка и слышал, но не ответил и скрылся в сгустившемся сумраке.
Ночь Валерик провел беспокойно, все думал, где дедушка и что с ним.
Утром мальчик проснулся раньше всех в квартире.
— Мама, а дедушка-то и не приходил, — сказал он тихо, едва мать открыла глаза.
— Какой дедушка?
— Да наш-то... в углу вон...
— А-а! Ну, что ж! Должно быть, задержался где... Придет! — равнодушно отозвалась мать.
Валерик посмотрел на нее вопросительно, приведенный в недоумение таким равнодушием.
— Как же на улице... ночью-то?.. Замерзнуть ведь можно, — проговорил он, ежась.
— Зачем на улице! У кого-нибудь переночевал.
Но мальчику не верилось, чтобы нашелся у дедушки добрый человек, готовый о нем позаботиться и приютить на ночь. Если бы такой был, он, конечно, не раз навестил бы его, не бросил бы так, без присмотра.
Наступивший день не принес Валерику успокоения, — он ждал, прислушивался, смотрел в окно. Надев пальтишко, мальчик уходил из квартиры и бродил по окрестным улицам в напрасных поисках, заглядывая под ворота, — дедушки нигде не было. Потом он опять торопился домой в надежде, не вернулся ли старик, бежал изо всех сил, входил, запыхавшись, и никого не находил. И снова тоскливо ждал. Каждый час тянулся за целые сутки — казалось, не будет конца этому дню.
Он томился так до сумерек. Когда на дворе потускнело и в комнате воцарился полумрак, старик, наконец, вернулся. Вошел, как всегда, вздрагивая коленями и волоча ноги. Дотащившись до своего угла, не снимая пальто, он опустился на кровать.
Валерик испуганно уставился на дедушку. Он потерял уже всякую надежду и теперь не мог поверить своим глазам, он точно к месту прирос.
А дедушка сидел и трясся всем телом. Валерик слышал, как он дрожит, слышал по неровному, прерывистому дыханию, по визгу трясущейся под ним кровати. Если бы у старика были во рту зубы, наверное, они бы стучали громко, как часто бывало с Валериком, когда он возвращался с улицы.
И вздрогнуло вдруг его живое сердечко: точно внезапно проснувшись, он бросился к больному старику.
— Дедушка, миленький, куда ж это ты пропал? Где был-то так долго? Замерз?! Худо тебе!.. Ногам, верно, тяжко?.. Дай, сниму я тебе башмаки!.. Одеяло накинуть тебе на плечи? Вон как колотишься! Проняло тебя холодом!.. Приляг уж лучше, пригрейся!..
И опять, как вчера, Валерик приткнулся к старику, обхватив его обеими руками.
Мальчику показалось, что он припал к обледеневшей каменной глыбе, такой дедушка был холодный, и, если бы не вздрагивало его озябшее старое тело, можно было подумать, что жизнь совсем оставила его.
Валерик запахивал на нем обдерганные, упрямо расходившиеся врозь, полы, усиленно тер ледяные руки и согревал их дыханием. Мальчик гладил старика по холодным морщинистым щекам, по голове, как маленького ребенка, и проявлял столько теплого участия, столько ласки, так убедительно упрашивал лечь, что дедушка склонился, наконец, на его просьбы.
Тяжело повернувшись, старик сделал усилие, пытаясь занести ногу на кровать, но она беспомощно дернулась и осталась на месте.
— Дай-ка я тебя подниму! — бросился к нему на помощь Валерик. — Уж ты не гнись, дедушка, не гнись! Уложу я тебя... вот так уложу!
Валерик взял его ногу обеими руками и стал осторожно поднимать. Он поднял одну ногу, потом другую, помог старику улечься, накрыл его рваным лоскутом, заменявшим дедушке одеяло, и бросился к себе в угол. Все, что нашел он там сколько-нибудь теплого — и пальтецо свое, и одеяло, и мамин теплый платок — положил он на больного. Оправил, подоткнул со всех сторон и побежал на кухню за кипятком.
Чаю не было, вчера мама последний высыпала, и сегодня утром пили вчерашний. Если найдет, где занять, так вечером принесет, а не найдет — будут до полуночи довольствоваться кипятком. Ничего, попьет и дедушка кипяточку, чтобы только согреться.
Валерик нашел в мамином сундучке несколько кусков сахару. Один наскоро расколол помельче и, налив кипятку из кружки на блюдечко, подошел к больному.
Однако не так легко оказалось напоить дедушку, он ни за что не хотел пить и вовсе не раскрывал рта. А, может быть, он последние силы потерял, ничего не видел и не слышал?
Все же в конце концов Валерик добился своего. Он поднес блюдечко так близко ко рту больного, что дедушке, наверное, стало горячо: губы дрогнули и разжались. Правда, Валерик пролил при этом несколько на подушку, но зато старик глотнул раз-другой.
Когда он выпил блюдечко, Валерик сунул ему в рот маленький осколочек сахару и поскорей налил еще блюдце. Теперь дедушка стал тянуть кипяток без всякого принуждения. Должно быть, ему понравилось: он выпил целых четыре кружки.
После последнего глотка тяжелые веки приподнялись, старик взглянул на своего маленького благодетеля. Глаза были слабые и воспаленные, совсем больные глаза, но в них стало меньше той жуткой мути, какую Валерик замечал раньше.
— Спасибо! Отошел маленько!
Старик сказал это тем же жалким надтреснутым голосом, каким говорил раньше, но Валерику послышалось в тоне что-то новое. Ему показалось, что сердитый дедушка сегодня почему-то не так уж на него сердится.
В комнате стало совсем темно. Валерик зажег лампочку и, наконец, успокоился: с дедушкой, думал мальчик, все обстоит благополучно, и завтра он будет здоров.
Должно быть, старик заснул: лежал совсем тихо, с закрытыми глазами, и дышал спокойно. Дрожать он перестал, лицо его теперь уже не было синее, дряблая морщинистая кожа как будто чуть-чуть зарумянилась.
— Это от горячего, — радовался, глядя на него, мальчик. — Жаром его проняло!.. За ночь отоспится!
IV
Надежды Валерика не сбылись: дедушка не отоспался и на утро не встал здоровым. Он всю ночь охал и ворочался и много что-то говорил, как будто с кем-то разговаривал.
Валерик беспрестанно просыпался, вскакивал на своей кровати и беспокойно прислушивался. Но старик говорил невнятно, и он не мог разобрать ни одного слова. Раза два Валерик даже вставал и ощупью пробирался к постели больного.
— Дедушка, что ты охаешь? — спрашивал он шепотом. — Худо тебе или неудобно? Может, попить тебе дать?
Старик не отвечал, и Валерик отходил еще более встревоженный. Лица больного невозможно было видеть в темноте, но мальчику казалось, что дедушка не спал и должен был его слышать. Верно, так уж плох он, что не в силах слова сказать или опять за что-нибудь рассердился.
К утру больной притих. Но отдых дедушкин продолжался недолго. Когда все жильцы квартиры разошлись, и Валерик, помолившись Богу, уселся выпить свою кружку чаю, старик опять зашевелился. Он повернулся на другой бок (раньше лежал он лицом к стене), приподнялся, опершись на локоть, и, вытянув шею, посмотрел в одну и в другую сторону: верно, ему хотелось узнать, есть ли кто-нибудь в комнате.
— Мальчик... Валерик, — тихонько позвал он, — ты что там делаешь?
Валерик бросился к нему, оставив недопитый чай.
— Занят ты или так сидишь? — тем же слабым голосом спросил старик.
— Так... чай пил...
— А-а! Ну, так пей себе с Богом!.. Помешал я тебе...
— Да нет, напился уж... больше не буду!
— Напился? Так сядь вот тут... Поговорю я с тобой. Дедушка указал на свою кровать и сам отодвинулся от краю, чтоб дать мальчику место.
Красные воспаленные глаза смотрели прямо на Валерика и так жалко смотрели, как будто просили прощения, и голос был не такой, каким обычно говорил старик, а совсем новый: в нем слышалась ласка, как у той старушки, которая приходила на кухню погреться.
Валерик присел, изумленно глядя в желтое морщинистое лицо. Ему казалось, что перед ним был какой-то совсем другой дедушка.
— Плох я, мальчик!.. Должно быть мой смертный час приступает, — начал старик, тяжело вздохнув. — В больницу надо: тут буду помехой людям... На прощанье хочу тебе словечко сказать... Пригрел ты меня, приласкал... мое каменное сердце сокрушил своей лаской... Да, тяжел у меня был камень в груди!.. Не год, не два я его носил, мальчик, десятками считал... Крепко он засел!.. Видал ты когда-нибудь, чтобы оживился камень?.. Нет, не бывает такого! А ты вот мой камень насквозь, как огнем, прожег... жалостью своей пронял да еще словом одним... Помнишь, какое ты мне тогда слово сказал, два дня тому... "Бога, сказал, забыл ты, дедушка"... Так вот и сказал: "Бога забыл"... Страшное это слово: "забыл Бога!.." От ребенка малого услышал, который не со злобы, не для укора, а с жалости своей детской... Как ножом меня по сердцу полоснуло... треснул мой камень, да как будто и живое что затрепыхалось там... Да, истинно твое слово, забыл я Бога!.. И людей возненавидел... Оттого и мука моя... иссох весь... силы не стало терпеть...
Голос его оборвался, в груди захрипело, забурлило и заклокотало. Из-под потухших, воспаленных век выскользнули две крупные слезы и покатились по желтым морщинистым щекам. За ними вдогонку еще и еще побежали и полились потоком, точно много-много невыплаканных слез накопилось у него за долгие годы, и негде стало им умещаться. Сильным напором прорвались они наружу. Они падали на грудь, на иссохшие руки, и не пытался старик удержать их — пускай льются и льются, пока не растопится вся ледяная глыба в груди.
Валерик совсем растерялся, молчал. Он не умел разобраться в том, что перед ним происходило, но было и жалко дедушку, и в то же время как будто отчего-то радостно, и плакать хотелось вместе с ним.
— Дедушка, родименький, полно уж тебе! — выговорил, наконец, он сквозь слезы. — Пройдет ведь... будет полегче... Ты не плачь только!
— Надо мне плакать, Валерик! День и ночь надо плакать, глаз не осушая... смыть черноту свою... Часа смертного ожидаю, а сам-то... что уголь черный... Без Бога жил... без заповеди Божией!.. Как сказал ты мне тогда: "Бога забыл", ужас меня взял... точно в ту минуту глаза открылись и увидел себя... Целые сутки ходил я, сам не знаю где — не было мне покою, не мог найти места... Застыл, ноги не держат, а все хожу... Удивляюсь, как жив остался... при немощи моей. Помиловал Господь, не попустил помереть без покаяния... Зазвонили к заутрени, пошел я в церковь... Страшно было войти, знаю ведь, недостоин... Отстоял службу Божию до конца, да не подняться, думаю, моей молитве до Господа... тяжелая!.. Хотя бы одно словечко взлетело... А потом опять ходил да коченел, до сумерек ходил, пока держали ноги... все про жизнь свою думал, как во грехах запутался, да сколько злобы копил в себе против людей...
Дедушка говорил и плакал, и тяжело вздыхал и опять говорил, говорил без конца. Тряслась седая голова, все так же хрипело и бурлило в груди, голос стал слабее и обрывался чаще. Должно быть он очень устал — и все же не хотел молчать, хотел излить перед чужим, но таким дорогим ему, мальчиком всю свою душу.
Валерик пытался успокоить его лаской, опять гладил по лицу и голове, вытирал с осунувшихся щек слезы, как мать вытирает ребенку, и, припадая головой к плечу, жалостливо заглядывал в глаза.
— Дедушка, миленький, что ж ты так растревожился? — шептал он, глотая слезы. — Господь-то ведь добрый... жалеет человека... Такого и не бывает, чтоб Бог не услышал, если кто молится... Ты попытайся только помолиться хорошенько...
Старик примолкал и задумывался, и снова начинал говорить.
— Смолоду я жил в достатке, — рассказывал он Валерику, несколько успокоившись. — А потом неудачи приступили: случился пожар, все как есть погорело, болезнь тяжкую вынес, в семье пошел разлад... Где бы со смирением претерпеть, искать у Господа помощи, а я редко когда вспоминал!.. Ожесточился против людей — какая ни пришла беда, все люди виноваты! В себе самом вины не вижу, а Как будто это через людей... Что ни человек, то враг Мне, отвернулся ото всех!.. Так один и мыкался. Единый сын остался в живых, и от того отрекся!.. Старость подошла, немощь, и никого нет...
— А зачем же, дедушка, отрекся ты от сына-то?
— Затем, что не почитал меня, как я хотел, не слушался!.. Не сумел я детей вырастить, никакого к тому не приложил старания — как будто они мне были помехой, все от них в сторону глядел... А поднялись — стал гнуть на свой лад... Ну ему и не полюбилось — не захотел по-моему делать! "Иди, говорю, если так, на все четыре стороны, не отец я тебе!" И пошел... Потом остепенился он, стал жить по-хорошему, чужие ли люди наставили или сам свой разум нашел, не знаю я... Приходил и ко мне, в ноги кланялся: "Прости, говорит, мою бывалую грубость! Давай жить вместе, хочу твою старость успокоить". — "Не надо мне, говорю, твоей помощи — сам как-нибудь доволоку до могилы!" Уговаривали меня и люди с ним примириться, да не захотел я, зачерствел, досаду против него держал... Письма он мне потом писал; которое прочитаю, а которое, бывало, и не прочтенное кину в печку... Не болело у меня о нем сердце!
— А где же теперь он? — спросил Валерик.
— Теперь в деревне живет, на родине, хозяйствует... Семья у него...
— И тебе бы, дедушка, ехать туда! Лучше ведь там, чем здесь одному.
Старик вздохнул.
— Лучше! Да вот то-то и говорю я, мальчик, что сердце у меня ожесточилось против него! Звал он сколько раз и в деревню: "Не в бедности, пишет, живем, — покой тут себе найдешь!" Так ведь злоба моя не пускала! Сколько грубости от него видел — не простить было!.. Гостинца, бывало, пришлет через людей из деревни — не принимаю!..
Что ж ты так, дедушка! Ты прости уж, примирись! Ты позабудь, как будто и не было у тебя досады!
— Ох, Валерик! И рад бы теперь примириться, да третий год уж не шлет писем, осердился ли, или так бросил, оттого что не отвечал я ему ни разу... Не знаю, как у них там, благополучно ли...
— А ты сам пошли письмо, дедушка! Накажи, чтоб сын написал тебе, как можно скорей, что в деревню к ним ты ехать надумал.
— Не доехать мне, мальчик! Нет, уже не доехать! Видишь, вовсе я плох, еле дышу! Свезут в больницу, знать, не встать уж больше... Мне бы примириться только, да грехи свои отмолить...
После полудня старика отправили в больницу. Валерик плакал, прощаясь с ним, и до позднего вечера о нем думал. На следующее утро, едва проснувшись, вспомнил он о дедушке. Сбегал бы разведать, жив ли, полегче ли ему и как его там лечат, да не знал, где искать больницу и казалось, что все равно не пустят.
День за днем Валерик ждал тревожно — вот-вот придут и скажут: нет уж дедушки, помер!..
Прошла неделя, другая, и мальчик перестал ждать. Не то, чтобы забыл старика, а потерял всякую надежду. Если бы жив был дедушка, дал бы о себе весточку.
V
Однако старик в больнице не умер. Много времени он лежал между жизнью и смертью, а потом стал медленно поправляться.
Наконец зима миновала, ушли морозы и вьюги, а вместо них потянул теплый ветерок, в небе заиграло весеннее солнышко, на улицах размели остатки грязного снега, и стало совсем сухо. В том углу, где жил нелюдимый старик, давно уже поселился новый жилец, ничем не похожий на прежнего. Однажды, теплым солнечным утром в квартире появился дедушка. Он пришел проведать Валерика. Мальчик не узнал его: так диковинно выглядел старик. Вместо обтрепанного пальтишка с торчавшими в разных местах клочьями грязной ваты, на нем был овчинный тулуп, подпоясанный красным крестьянским кушаком, на голове новая шапка, на ногах вместо истоптанных башмаков крепкие сапоги. И не только одежда его переменилась, сильно изменился и сам дедушка: лицо, пожалуй, стало еще худее и еще больше морщинок протянулось вдоль и поперек, но не было в нем прежней окаменелости и резко бросавшейся в глаза желтизны. Глаза были открыты, как у всех людей, смотрели прямо, взгляд просветлел. Даже держался дедушка как будто прямее и стоял на ногах крепче, хотя переступал он медленно, как бы с некоторой осторожностью, но не дрожали ноги и не подгибались колени.
Дедушка пришел, когда в квартире никого не было; один Валерик сидел на кухне сторожем по наказу хозяйки. Перешагнув порог, старик снял шапку, перекрестился на икону.
— Здравствуй, Валерик! — сказал он, улыбнувшись.
Валерик широко раскрыл глаза: что-то знакомое и в то же время вовсе не знакомое. Дедушка был новый, совсем, совсем новый, точно кто-нибудь взял да и переменил его на другой лад.
— Или забыл? Не узнаешь? — опять улыбнулся старик.
И голос его был новый, ласковый, мягкий, но ведь эти мягкие нотки Валерик уже слышал в тот памятный день, когда больной старик с горькими слезами, с болью в изнывшей груди изливал перед ним свои муки.
Мальчик встрепенулся.
— Дедушка, родимый, это ты? Где ж ты так долго был? Разве все лежал в больнице?
— Все там, мальчик! Только четвертый день, как выписался. Много я пролежал, помирать думал — да поднял Господь! И поправлялся же долго — сильно ослаб!.. Еще мне ноги лечили...
— Да ты сядь, дедушка! Что стоишь-то! Да уж сними это с себя, тулуп-то твой — жарко ведь! — радостно засуетился взволнованный Валерик. — Слишком тепло ты оделся, дедушка! Так ходят только в зимнюю стужу, а теперь-то весна!.. Откуда же ты достал такую одежду?
— Сын меня одел! Приезжал ведь он проведать... Попросил я в больнице одного человека письмо написать ему, — ну, и написал, что плох я шибко... Сразу же и приехал он — примирились мы, слава Богу! Отлегло маленько от сердца! Недели три он тут прожил, пока на поправку я не пошел... Вот и одежу мне справил, видишь, как нарядил!.. И то жарко! Снять разве тулуп, маленько остынуть — в пот аж ударило!.. Днем-то тепло, солнышком пригревает, а под вечер хорошо старым костям в тулупе, холодные еще вечера... Мне-то в дорогу скоро, мальчик! В деревню сын наказал приезжать: "Как только, говорит, окрепнешь, так и собирайся!" Денег на дорогу оставил, а пока пристроил меня тут к родственнику одному... Поеду внучат посмотреть, поживу, сколько придется, пусть ноги в силу придут... в больнице мне сказали, поправятся они, если поживешь на приволье...
— А разве потом опять сюда приедешь, дедушка?
— Нет, зачем мне сюда, Валерик! Плох я стал на работу... На богомолье уйду, по святым угодникам, если Господь допустит, грехи свои отмаливать... Облегчу свою душу, а там, если вернет Господь, буду лапти плести да внучат воспитывать...
— А хорошо у вас в деревне, дедушка? — спросил Валерик и отчего-то вздохнул.
— Давно я там не был! Да в деревне-то везде хорошо — воздух легкий, приволье... Видно, и в хозяйстве у них исправно — в достатке живут.
Старик помолчал, о чем-то задумался.
— Мне бы, мальчик, твою мать повидать, — заговорил снова. — В воскресенье ведь не пойдет на работу, так зайду сюда днем. Пускай не отлучается, надо мне с ней поговорить.
— О чем, дедушка?
— О чем? А вот какое дело, Валерик! Ты для меня что сделал? По детскому твоему разумению не понять тебе этого — а ведь ты душу мою грешную, может, спас! Закаменело у меня сердце, а ты размягчил его! Про Бога мне напомнил, обратил меня на истинный путь твоим детским словом! Чувствую ведь я, ты для меня великое добро сделал! Да и вижу тоже, какое у вас с матерью тяжкое житие. Жалко мне вас обоих, а особо тебя жалко! Ребенок ты — силы тебе надо накапливать да разума, в школу надо ходить, а у тебя и одеженки нету... Ну, посоветовался я с сыном и со сторонними людьми поговорил: обещали мне местечко для твоей матери, чтоб не убивала она себя работой и не голодать бы вам! Только не сейчас оно, местечко-то, до осени надо подождать. Вот мы и порешили так: пусть она кинет свою работу, не надрывает сил! Поправится маленько да окрепнет: плоха ведь она, может свалиться! Сын наказал мне в деревню вас звать: в просторе, говорит, живем, всем места хватит, и хлебом Господь не обидел! Отдохнет она, проживет лето в покое, силы соберет!.. Деньжонок вам обещал выслать, только оповестить надо, в которое время приноровить ехать — и на обратную даст... Рассчитаемся, говорит, потом, как на место станет да обживется, мне не к спеху.
Валерик растерянно смотрел на старика — он не знал, верить или нет, до того все это было неожиданно для него и удивительно. Сам он деревни почти не помнил, но мама рассказывала ему о деревенской жизни, и часто мечтал он о бесконечном просторе полей и лугов, видел зеленый лес, холмы и овражки, и веселые говорливые ручейки, слышал пение птиц и звонкий смех здоровых, выросших на приволье ребятишек. Все это было так заманчиво, обещало так много радости, но мог ли он в действительности ожидать подобного счастья?
— Что ж ты глядишь, как будто чего испугался, — улыбнулся старик, — не хочешь, что ль, в деревню?
— Дедушка, ты шутишь или правду говоришь, — робко выговорил Валерик.
— Какой тут смех! Как говорю, так и есть! Только вот с матерью твоей переговорить, что она скажет; если согласна, тогда сразу и в деревню напишу. Ты как думаешь, не будет от нее отказа?
— Это от мамы-то? Что ты, дедушка! С радостью мама поедет! Она часто говорила: "Пожить бы где лето на вольном воздухе, маленько окрепла б я здоровьем". У нас ведь нету, дедушка, куда съездить в деревню! Бабушка была, да умерла давно, я ее еле-еле помню... Пустует там избенка, плохонькая, мама говорит, что решето, дырявая!.. Да мама как обрадуется, сам увидишь!
— Ну и слава Богу! Так в воскресенье приду — тогда решим. А я-то раньше вас поеду, не стану задерживаться! Только налажу для вас это дело — и поеду сам!
После Пасхи Валерик с матерью отправились в деревню, и так тепло, так радушно их там встретили, точно приехали не к чужим людям, а в свою родную семью.
Особенно рад был гостям дедушка. Он приехал на целый месяц раньше и успел уже поправиться: морщинистая кожа приняла здоровый коричневый оттенок, ходил он бодро, хлопотал около дома, копался на огороде и в палисаднике, возился с внучатами.
В половине лета, почувствовав, что ноги достаточно окрепли, старик стал собираться на богомолье. Когда выходил он из деревни босой, с котомкой за плечами и суковатой палкой в руках, трудно было узнать в нем того сумрачного старика, который снимал зимой угол в темном городском подвале и томился непосильной мукой, нося в груди каменное сердце.
Господь нашел доступ к бесчувственному сердцу этого человека и озарил остаток его дней светом беззаветной любви.
